Гортов огляделся и увидел рядом с собой человека с пышной прической и наэлектризованными густыми усами.
— Николай Васильевич Гоголь! — представился он.
— Здравствуйте, — Гортов пожал его нежную руку.
Иларион и Гоголь пристально и лукаво глядели на Гортова, ожидая какой-то еще реакции. Но Гортов молча налил себе из хрустального графина в хрустальный штоф водки.
— Гоголь… — со смутной надеждой в голосе повторил батюшка.
— Я могу и паспорт показать, — сказал Гоголь и тут же привычным движением достал документ из нагрудного кармана и положил на стол. Гортов к нему не притронулся.
Сбоку неслась незнакомая речь. Пыхтящий кряжистый человек — из рубашки валилось красное пузо — отдуваясь, спрашивал что-то и быстро-быстро писал в блокнотик. Его собеседник в спортивном пиджаке и расписной рубашке без ворота изъяснялся поспешно, ухабисто, двигая сросшейся бровью. Между ними сидел маленький, пухлый мужчина, с мягким же в соломе волос лицом и душистыми детскими щечками. Выражение его лица было самым добрым.
— Это историк из Дании, Николас. Из-за жизненных обстоятельств он переехал в Москву, работает здесь переводчиком. А это — Мариус Балач. Лидер Румынской национальной партии. И наш журналист, Володя.
Володя улыбнулся всем ужасным своим лицом. Иностранцы подали сухие руки.
Все дружно расселись. Официант обнял Гортова животом и мягко спросил, чего б Гортов отведал. Гортов снова отведал бы водки.
Переводчик сидел около Гортова, тоже мягкий и сладко пахнущий. Они выпили и разговорились. Николас общался по-русски чересчур хорошо — весь в своих переживаниях, Гортов общался гораздо хуже. Николас рассказал, что в Россию он переехал недавно: из-за судебных преследований пришлось бежать из Стокгольма.
— Вы политэмигрант? — спросил Гортов.
— Увы, — отозвался Николас. — Никогда бы не подумал, что, гражданин европейской страны, я окажусь в таком положении.
Выяснилось, что Николас написал ряд монографий, посвященных истории Холокоста.
— Эти скучные дураки говорят мне… — Николас. — Отрицая холокост, ты разжигаешь ненависть к евреям. Боже мой, но, признавая его, я разжигаю ненависть к немцам!
Гортов молча глядел в туман, отодвинувшись, насколько это было удобно, от стола, чтобы ему не дышали в лицо горячим спиртом. Послушник принес два новых графина с водкой. Румынский политик Мариус что-то гортанно провыл.
— У вас есть какое-нибудь мясо? — перевел для послушника Николас.
— Конечно…
Николас наклонился к Мариусу и между ними состоялся короткий разговор, в конце которого Мариус бурно расхохотался.
— У вас есть стейк из мяса еврея? — перевел послушнику Николас.
И тут засмеялись все, и даже Гортов вежливо улыбнулся.
— Так вот же, сидит! Кожу содрать да прожарить! — поднялся смутно знакомый Гортову человек с крестом и шевелюрой, указав на Гортова вилкой.
Взгляд Гортова помутился, и в голове пронеслось слово «обморок». Не донеся до рта, он поставил на стол рюмку.
— Понял, кто это? — невидимый Гортовым, над ухом шепнул Шеремет. — Это певец Северцев!
Ах, ну точно. Гортов вспомнил Арсения Северцева. Он был шансонье и пел про казачество, про дубы и про женщин с косой и радостными большими глазами. Гортов видел его когда-то по телевизору, смотря программу «Пока все дома». Певец Северцев принимал гостей в деревянной избе, и всюду носились его одинаковые, словно рожденные ксероксом дети.
— Ну ты чего, Арсений! Гортов — русский хороший парень, — сказал Иларион, ласково обнимая при этом Мариуса.
Тем временем Северцев направился к ним, и следом двинулась его мужская свита.
— Арсений, — он протянул руку с сияющим черным перстнем. Двое из свиты то ли в шутку, то ли всерьез упали ниц и принялись натирать ему туфли. Гортов торопливо, не почувствовав в своей руке веса, пожал руку Северцева.
— Я шучу так… Не обращай… Сработаемся, братишка, — сказал он, по пути трижды сменив интонацию от царственной до задушевной.
— Сработаемся, — подтвердил Гортов, смотря ему на кадык, и не понимая, как и зачем ему надо срабатываться с эстрадным певцом Северцевым. Николас встал и поднял тост за «Русь». Все принялись чокаться.
Интернет, едва появившись в келье, сбоил. Не найдя, чем занять остаток вечера, Гортов снова читал листы:
«Купель для крещения младенцев из белой жести; весом 20 фунтов.
Сосуд для освещения хлебов медный, чеканной работы, с тремя литыми подсвечниками, побелен, весом 3 фунта.
Чайник для теплоты красной меди внутри луженый, весит 1 фунта.
Церковная печать медная с деревянной ручкой…».
Листы разлетелись, когда Гортов уснул. Всю ночь одинокая муха кусала его в щеки и губы.
Раздался хруст. Посыпались, словно град, деревянные половицы, и кто-то вскричал: «Ой-ой-ой!». Через паузу — снова хруст, снова вопли и причитания. Какая-то драма разыгрывалась за стенкой. Гортов встал.
— Ой, не могу! — он узнал голос Софьи.
— Дура, овца, идиотка! — старушечий злобный голос. — Ну давай! Ну давай!
— Ой, батеньки! Ой, не могу!
— Овца! Олениха!
— Ой! Ой!
Гортов застегнул штаны и вышел в коридор. С мягким шелестом от стены отклеивались и свисали простынями обои. Он позвонил в дверь, но не услышал звонка. Вдалеке кто-то зашевелился, пришлепал, надолго замер у двери. Замок звонко щелкнул, словно раздал щелбан. Открыла Софья. По переносице пробежали испуганные глаза.
— Что-то случилось? — спросил Гортов.