Сидя на скамеечке вместе с детьми, в свой выходной день Гортов прослушал лекцию в воскресной школе.
Наконец-то дали зарплату: в торжественной обстановке на батюшкином столе был разложен пасьянс денег. Сам Иларион молчаливо сидел, по правую руку снова стоял Чеклинин. Чеклинин был все тот же, та же рубашка, и тот же взгляд, и каждая складочка на лице — такая же. А на лице у Илариона написалось смятение. Он угрюмо смотрел, как в его нежных прозрачных ногтях переливался свет лампы, и было ясно, что его мучила какая-то мысль, привязчивая и невеселая.
Шеремет, весь в ужимках и подхихикиваниях, но с внимательными глазами, пересчитывал тысячные купюры в двух равноценных стопках — Гортова и его.
— Правильно? — брезгливо сжав рот, поглядел на него Чеклинин.
«М-м-м… — мечтательно промычал Шеремет, сообщая одновременно и „да“, и „нет“. — Так-то — да. Но вот по совести…»
Деньги с хлестом скрепили резинками.
Чеклинин отвернулся к окну и веско сказал:
— Всего вам доброго.
Все встали, раздвинув стулья. Иларион печально благословил всех. Слезинка вылупилась на его глазу и сразу иссохла.
Гортов выходил с кирпичиком денег под сердцем с таким ощущением, будто ограбил приют.
Он надушился, надел пиджак и отправился вечером в город. Его вез таксист-кавказец. Все кричал навигатору: «Никытский булвар!» «Никытский булвар!», — а навигатор молчал и только смаргивал маленьким желтым глазом. Таксист плевал в навигатор, бил его, оскорблял. Вероятно, с прибором у него установились запутанные, страстные отношения. Таксист весь истерзался, до синих прожилок на шее, а они все стояли в пробке, не проехав и десяти метров за десять минут.
Устав и отчаявшись, Гортов вышел и пошел куда глядели глаза, наперекор бульварам. Не покидало волновавшее ощущение, что за ним шли, он оглядывался, и никого не было, но все же чувствовалось, как будто какая-то человеческая энергия волочилась следом. А возле троллейбусной остановки мелькнул знакомый шерстистый овал лица с бычьими налитыми глазами. Гортов ясно помнил, что видел это лицо уже раньше и совершенно определенно видел его в Слободе. «Ну и что из этого следует?..» — заспорил он сам с собой, ускоряя шаг и выходя на широкую улицу.
Удивительно, но Гортов не различал Москвы. Москва вдруг вся стала одним потным большим копошением возле лица, со смазанными людьми и пустыми витринами. «В Афганистане и в Чечне!.. Дай Бог, чтобы никому!..». И фальшивый звук синтезатора: «Не забудем пацанооов!». «Милок! Милок! Милок! Ой, будьте благословенны. Кланяюсь вам и вашим ногам». Уже у метро: «В честь дня защиты детей, подайте больным детям!».
Гортов отдал сто рублей. Взамен ему дали вытянутый воздушный шарик — в форме ромашки. Гортов не знал, куда его деть и так и вошел с ним в метро. На эскалаторе хотел подарить шарик девочке. Девочка неслась от него вниз в слезах и криках.
Он вышел опять в город, и город казался недружественным ему. Выученный за десятилетия желто-оранжевый и плотный огонь Тверской теперь слишком остро впивался в зрачок, будто специально слепя Гортова. За этим сплошным давящим светом были едва различимы смутно-серые призрачные дома — они расступались, когда Гортов тянул к ним руку.
Гортов добрался пешком до дома, где жила его бывшая девушка. Свет в ее спальне горел, а во всех остальных местах его не было. Гортову приходили в голову странные мысли, начиная с такой, что если бы у него был баллончик с краской, то он написал бы сейчас в подъезде «Рита! Ненавижу тебя, мерзкая блядь!», до злой мечты, как он ворвался в квартиру с топором и разрубил Риту и тому, кто с ней сейчас, голову.
Но Гортов думал об этом лениво, как о том, чтобы сходить на мусорку. Гортов пошел в магазин и взял бутылку портвейна. Он сидел и медленно пил его, пока не стало холодно. По дороге обратно он заехал к матери, но было поздно, и он не зашел и к ней, сунув часть денег, данных Иларионом, в почтовый ящик.
Бричка подскакивала и замирала, как живой организм. Инеем на зубах хрустело морозное утро. Гортов выскочил у пруда и заспешил в келью — двумя руками он нес розы, завернутые в пакет.
Возле лавочек стояли двое, в тулупах, распахнутые. Взрослые мужики, допившиеся до осоловелых глаз. У одного — ницшеанские свисающие усы и щетина. Медленно попивая какое-то кипящее железо из банки, они спорили.
— Миром правит Сатана.
— Миром не правит Сатана.
— Сатана правит миром.
— Нет.
— Так и есть.
— Извини, командир, я не согласен.
— Сатана — сила.
— Сатана слабак.
Над зубцами Слободы были видны Кремлевские острые звезды. В ледяном воздухе они, подмерзшие, шевелились, чтоб не окоченеть.
Дойдя до кельи, Гортов оставил под дверью Софьи цветы и забылся сном. Рано с утра была опять работа.
Что-то разительно переменилось в атмосфере, и теперь без того молчаливая Слобода погрузилась в мертвую тишину. Чувствовалась тревога. Стали слышны самые ничтожные бытовые звуки — скрип шарика ручки, почесывание лица, слышалось, как при повороте головы хрустит чья-нибудь шея. А едва различимые раньше шумы— скрип кресла, барабанная дробь пальцев о стол — теперь почти оглушали.
Спицин сказал, что теперь за главного он — до новых особых распоряжений. Никто не подтвердил и не опроверг этого, и троица «Руси» стала работать в новых условиях. Просуществовав с Спициным рядом уже достаточно времени, Гортов вдруг понял, насколько Спицин профнепригоден и туп.
Новые полномочия стремительно обнажили это, расшторили все, что было скрыто молчаливым понурым усердием, сухим печатанием одних и тех же, по кругу, слов, беспрестанными, якобы двусмысленными, «с фигой в кармане» улыбками.