И он сжал кулак и стукнул, как будто в сердцах, по парапету.
— Русская… — горестно повторил Гортов.
Он заметил, что на противоположном берегу стояла собачка и с невыносимо печальным видом глядела на воду. Возвращалась чайка, неся с собой свой злой крик.
В шкафчике давно окопалась моль. Гортов знал, что ее занесла Софья. Прежде тихая, она изголодалась, и теперь покусала вещи: куртка была вся в дырках. Открыв створки, Гортов взял веник и стал хлестать их. Прутья ломались и сыпались, летучие твари метались в стороны, одна, обезумевшая, кинулась на него.
Расправившись с молью, Гортов спустился вниз. На двери бывшего депутата висела табличка, взятая из гостиницы — «Уберите комнату». «Сейчас я тебе уберу», — думал Гортов чужими, протяжными мыслями. Дверь была не заперта, и замка на двери не было.
Вонью ошпарило нос, и в голове помутилось. В келье было темно, и по стенам стекало что-то липкое, как будто желудочный сок, и Гортов ощутил себя внутри больного желудка.
Окна были забиты, только из одного сочился желтый и тусклый свет.
Депутат сидел у окна на полу, как поломанная игрушка. Кажется, что пускал слюну.
— Ты зарезал мою свинью, — выдохнул Гортов. — Ты нашу свинью зарезал. Гнида.
Депутат поднял голову. Между его ног упала бутылка, и залило пол. Он даже не посмотрел на Гортова, что-то пробормотал, вроде бы матерное. Гортов подошел к нему и взял за грудки, встряхнул, чувствуя, как волнами в него проливается ярость.
— Эй! Ну! — пытался кричать он, а депутат насмешливо и безвольно качал головой, вращая глазами. И вдруг сказал: «Тьфу», и плюнул Гортову прямо на ворот. И еще раз — «Тьфу».
— Не ел я твою свинью, жидок, — сказал он задушевно и ласково. И плюнул опять.
Гортов стоял, оплеванный и ошеломленный, но, отойдя было, вдруг подскочил и ударил депутата ногой по челюсти. И нога провалилась. Словно Гортов трухлявый пень ударил, и там внутри что-то закопошилось, гадкое, мокрое и живое. И он ударил уже рукой, плашмя, по его большому серому уху, и в темноте показалось, что что-то свалилось с его лица и покатилось по полу.
Половицы вылетали из-под ног как искры. Гортов схватил подвернувшуюся под руку какую-то палку, кажется, лыжную, и стал ею бить.
— Мразь. Вот тебе. Мразь. Вот, вот!
И тут депутат заорал, ужасно, отчаянно. И это было так жутко — что вдруг орет пень. Гортов сбежал по лестнице, стряхивая с себя всю липкую гадость, и вонь, и пыль, выбежал из дома, все еще с палкой в руках, бросил ее в кусты, и бежал, быстро бежал к реке. Река уже обрастала льдом, словно засохшей бритвенной пеной.
Отмечался День Конституции, в честь которого был выходной, и Софья позвала веселиться возле пруда. Погода была непраздничная: одна туча шла на другую, и шла какая-то яростная небесная склока — и тут и там проливался, как кровь, дождь. Слобода вся посерела от неприбранной грязи и сырости, и сквозь сырость и грязь слободчане вели хоровод с песнями. Напившись уже по дороге и побросав бутылки в снежную кашу, они ходили вокруг пруда. В пруду что-то квакало, плакало, и над ним орали дурные, спутавшиеся между собой голоса. Все были жутко пьяны — Бортков, Спицин и даже Софья, Чеклинин, откуда-то взявшийся — стемнело быстро, и они носились в ночном воздухе как мотыльки. Мимо шли редкие жители, спокойно смотря на бесноватых.
Софья повязала елочную светящуюся гирлянду и запуталась в ней, и упала, и Спицин полез ее освобождать, но упал тоже, на нее, и они улеглись на земле вместе. Все танцевали, блеяли и мычали. Бортков, стоя на корточках, издал совершенно звериный вой. Чеклинин, шатаясь, подошел к костру и принялся мочиться на него, не замечая, что мочится на ноги. Хотя слободчан было мало, среди них был какой-то пропахший гнилью болот небритый клоун, дирижировавший молодым мишкой — тот хлопал в лапы и танцевал, и ревел беспрерывно, от боли и ужаса.
Где-то на слободских пустырях лаяли псы и удивлялись, а чего это псы празднующие им в ответ не лают.
— Веселись, веселись, — командовал Чеклинин, хватая Гортова за голову железной горячей рукой. — Может, в последний раз, — добавлял он угрюмо. И хитро и неуместно подмигивал — подмигивание смотрелось дико, как будто ему подмигивала грузовая машина.
Гортов стоял во тьме, без единого чувства, и видел, как Софья хохочет, как выбились из-под косынки ее волосы. Он смотрел на этих полузверей и думал, что нужно скорей уйти, домой, в келью, а завтра уехать из Слободы навсегда. Или даже сегодня; что нет ни единой причины, чтобы продлевать слободское существование; что все это выше сил и рвет его изнутри на части; что давно уже не бьется внутри него никакого сердца, а только кровавый узел, запекшийся, старый, оставшийся на месте лопнувшего от чрезмерности пропускаемой жизни сердца.
Гортов наблюдал, как Чеклинин оттолкнул ногой Спицина от Софьи — вроде совсем слабо, но тот полетел, разбросав руки, в сугроб, и вот Чеклинин запустил пальцы в волосы Софьи и стал целовать, невзирая на Гортова, про которого все давно позабыли, и он сам позабыл давно про себя. Но Спицин не стал униматься. Схватил перочинный нож и с рыком бросился на Чеклинина и снова влетел в сугроб. И Гортов видел, как Чеклинин затекает громадных своим, вулканическим языком в рот Софьи и лезет им дальше во внутренности, и в это же время лезет под юбку рукой.
Через минуту Гортов уже шел сквозь черноту к бараку, пробираясь на свет фонаря, и Слобода гляделась в него пустыми окнами, как глазницами, и обнимала холодом, и Гортов отдавался ей, бросая тело вперед легко и безжалостно, как чужое. Его настигала Софья. Она неслась, словно преследуя жертву и, наконец, догнала — Гортов не мог удирать в полную силу. Она схватила его за руку и повернула к себе. Они замерли, смотря друг на друга.