В лужах плавали черные кроны деревьев, как головешки. В пруду слышались хрип, копошение, и Гортов жался к Софье, страшась. Софья разглядывала что-то в телефоне, и ее лицо подсвечивалось, и были видны крепкие губы и лоб, и ласковые смеющиеся глаза.
— Твой друг с работы прислал мне фотографию белочки. Смотри! Белочка! — показала она с восхищением. — И уточки. Смотри! Уточка!
— Он хочет тебя трахнуть, только и всего.
Софья поморщилась и, двинув задом, слегка толкнула его. Гортов встал неудачно, и от толчка чуть не свалился в грязь. Он толкнул ее в ответ. Вцепившись друг в друга, они повалились в сырую листву. Что-то хлюпнуло под ногами. Было холодно, и налипала мерзлая грязь. Гортов снял с себя куртку и подоткнул под Софью.
«Подожди, стой, подожди».
— Почему? Зачем? Почему? — распаленный Гортов уже задрал платье ей и стащил с себя брюки.
— Ты тут… вляпался.
Гортов огляделся. Рукав был в свежем сером дерьме. Воняло невыносимо. Вдобавок только теперь они обнаружили молодую пару, смотревшую на них с другой стороны пруда с удивлением.
Они торопливо оделись.
— Оставь куртку, оставь… — быстро шептала Софья, почти синяя от стыда.
— Холодно же…
— Прошу тебя. Провоняешь.
В итоге, дойдя с комком куртки в руке до реки, Гортов спустил куртку на воду. Та надулась как парус и поплыла, унося зловоние.
— Весь измазался, и штаны, и рубашка, и в волосах… фууу…
Почему-то на Софью не попало ни капли, хотя она лежала снизу.
Ночью она говорила ему: «Милый мой, я твоя, твоя…», и смотрела большими плачущими глазами. «Моя», — соглашался, дыша ей на ухо, Гортов. Ветер свистел в оконной щели. Преждевременный мелкий снег падал.
Они редко покидали пространство тахты. Спали и ели, трахались, обнимались, смотрели фильмы и жили там. Она будто бы разрослась, тахта, хотя все равно лежание было малоудобным. Обычно коленка Софьи оказывалась у Гортова на груди, его стопа — на ее попе, руки крепко переплетены, головы дышат друг в друга.
За окном вступали в первую силу морозы, и холод конкистадорски захватывал келью — вгрызаясь в стены и пол, он пока не решался подобраться к тахте, возле которой стоял, в агонии, на последних жилах производя жар, слабый обогреватель, и где обогревали друг друга Софья с Гортовым.
Они почти не разговаривали, в особенности в постели, и общались прикосновениями. Софья любила лежать, повернувшись спиной, и чтобы Гортов ее как-нибудь беспрерывно трогал — гладил, небольно щипал, водил по плечу губами. Гортов все исполнял, улыбаясь от удовольствия.
Он думал: как удивительна жизнь. Вот ты решил, что человек умер: как будто его размололо в крошево на твоих глазах, как ветхое здание; что сам ты распался, от переживаний и времени, и жизнь перечеркнута навсегда, и лежит в руинах, и в обход нее будут строить другие здания; но вот оказалось, что все можно восстановить, до единой привычной черточки, так, что разницы не понять, только, быть может, под микроскопом. Как будто не было депрессии, и немощного лежания, и бегства в глушь, как будто он был тем самым, не пережившим смерть человеком. Он жил по-старому — вот девушка, и вот работа, он как отреставрированный доходный дом купца Григорьева — все тот же, только, может, теперь с парой стеклопакетов в окнах. Повернувшись набок, Гортов вспомнил отца Илариона, и он говорил: «Наши разработчики сейчас специальную программу делают — это бомба! Идешь ты по улице с телефоном», — он крутил перед ним айфоном с потухшим экраном, и его глаза светились, включенные от тысячи батарей. — «Подносишь к любому дому и выбираешь год, 1650-й, к примеру, — и появляется голограмма. Дом, точно в том виде, в котором он был, и люди, совсем как настоящие! И они будут разговаривать как живые! Можете в это поверить!?».
Гортов радовался, и трогал Софью, и больше не мог уснуть.
Спустя день обнаружился ранее неизвестный сосед.
Гортов сидел в одиночестве, хотя с Пьером и с интернетом, когда несколько раз настойчиво постучали в дверь. Дверь была не заперта, и приоткрылась от стука, и в проеме показалась чья-то непрошеная голова.
— Займите, юноша, денег. На пьянку, — сказал голова, оказавшаяся плешивой.
— Вы кто? — Гортов привстал, а Пьер, испугавшись, сунулся под тахту.
Золотозубо-прогалинный рот широко улыбнулся. Затем показался и весь сосед, инвалид на пластиковой ноге и с беззвучно стукающей по паркету палкой. Подпрыгивая, он влез уже грудью в проем, но все не решался войти за порог, хотя глядел очень нагло. Мол, смотри, какой я честный. Не маме на операцию. Не «подайте на хлеб». А, подумать только, выпить! Гортову не по нутру была эта новая искренность. Он закрыл дверь.
Постучали снова.
— Ты чего, э?
Постучали уже кулаком.
— Подай бывшему депутату Госдумы, сука! — Реактивно наглея, кричал сосед.
— Уходите! — Думал, что смело воскликнет Гортов, а голос сорвался вдруг. Но сосед все же повиновался.
Через мгновение влетела в окно синичка. Села на пол, не убоявшись Пьера, и бодро чирикнула: дай пожрать! Гортов даже взглянул в глазок — сосед, что ли, перевоплотился? Но в глазке еще была видна его спина, тяжело накренившаяся перед лестницей.
«Что за день-то!», — подумал Гортов. Разломил хлеб и ссыпал синичке крошек. Та улетела сразу, с хлебным шариком в клюве. Пьер смотрел ей вслед с вековой тоскою.
Партия «Державная Русь» отмечала день рождения — ей исполнился год. Гостей встречали пеньем два артиста Большого театра, косматые, в подпоясанных по старому образцу бордовых рубахах, пели объемными, но слегка истерическими голосами, — дрожали перепонки, клокотали бокалы, и в чашах с морсом гуляла волна.