Гортов кусал ногти и нервно выщипывал наросшую ржавую бороду. Маялся, крошил бревна с возросшим усердием. Ночами стонал. Надо, надо вернуться в Москву и искать работу. Скручивала в рог, била Гортова по рукам жизнь. Пора, пора, пора.
И тут Шеремет прислал ему смску.
Поезд медленно волочился и время от времени замирал. За окном серела дорога. Среди сухих голых сучьев бродило солнце вдали, как будто боясь поезда.
В этом пейзаже воображение Гортова писало русские бытовые драмы: вот азиат-дворник догнал в прозрачных кустах пенсионерку Лидию Аркадьевну, — задрал юбки и теперь грубо насилует; розовый чепчик лежит в стороне. Вот мать кладет новорожденного на рельсы и уходит, не оборачиваясь. Вот отчим бежит с ножом за приемным сыном — сын спотыкается, падает. Отчим бьет его в шею. Причина: пасынок слишком громко разучивал дома поэму «Бородино».
Поезд уже вроде бы подобрался к Москве, но теперь почему-то стоял, и стоял очень долго. Гортов был рад и не рад ощущению близкой Москвы. Клубок туго переплетенных между собой страшных и радостных воспоминаний давил горло. Тревожное, сердце прыгало тяжело, как слонопотам в цирке. А еще в мозг напихали ваты и в уши налили воды. Не шевельнуться.
Зашел контролер и спросил билет. А пошевелиться нельзя, нельзя. Билет, билет. Ваш билет. Но в поездах дальнего следования нет контролеров. А, может быть, есть? Еще вдруг пронзила мысль, что в валдайском доме осталось что-то предельно важное — паспорт? Мобильный? Тюбик зубной пасты? Как же теперь без пасты в Москве?
Гортов выплыл из обморока. Контролеров и близко не было. Приближался вокзал.
Гортову нужна была Каменная слобода. Он вышел на свет, и вот уже потянулся забор, трехметровый и серый, в пачкающей известке. Над забором были видны слободские внутренности — лиловый край префектуры, желтые купола. Заметней других казался большой военный ангар со стеклянным хребтом посередине крыши. На ангаре было написано коричневой вязью: «„Колокол“. Ремонт церковной утвари».
Вдоль забора уже торопился, махал рукой Шеремет. Весь в модном английском плаще, копна тронутых сединой волос на молодой голове, лицо — бледное, тонкое и мальчишеское.
Шеремет был наглядно рад. Сжимая ладонь, даже пискнул от удовольствия, и улыбался на разрыв рта, и глядел лучистыми глазами, словно нацеженными из неба.
— Ах, ах, сто лет не видались. А, может, и двести. Ну что ж, пойдем, — проговорил Шеремет на одном дыхании, и, не теряя хода и не выпуская его руки, потянул Гортова за собой ко входу.
Они были знакомы давно — Гортов был студентом у Шеремета. Шеремет тогда был заметный всезнающий аспирант, нацеленный на политику. Он днями топтался у Совфеда и Думы, выясняя что-то и пытаясь пролезть и, в конце концов, таки нашел лазейку, укрепился и быстро оброс связями, и уже через месяц стал шагать из одной в другую структуру, взяв с собой адъютантом юного Гортова. Ничего толком не понимая, Гортов ходил за ним.
Сначала была Партия Демократов России. Бледные ветхие люди с иронической пылью на старых глазах — линия рта трагически переломлена, — руководили партией. Шампанская — фейерверки в глазах — молодежь, в желтых и красных штанах, исполняла их указания. Всё вроде бы было отлажено, но внезапно и очень быстро кончились деньги. Шеремет повел его за собой в КПСС. В КПСС были все одинаковы, молодые и старые. Все в пузах, и лысинах, и пиджаках. В каждом движении — разлив неторопливой волны, покой, доброта, зевота. Гортов заскучал, устал, убежал.
Партии поменьше масштабом все время рождались и гибли, как насекомые. Работа была нестабильной — потрудился два месяца, или три, и всё: опять сидишь дома, цветешь вольно и хорошо в грязи, как сорняк. А потом возникало новое. Шеремет его не забывал.
У входа стояли двое солдат, и третий сидел в будке. При приближении Шеремета с Гортовым те двое неталантливо напустили на лица суровость, а третий, думая, что его не видят, не поменял скучавшего дряблого выражения. На стене рядом с ним висел портрет неизвестного генерала, а поверх — пыльный пятнистый Калашников.
Состоялись обыск и пропуск. Рука одного из солдат игриво скользнула в промежность к Гортову. Гортов подумал о том, что в такие моменты важно не встретиться взглядами.
В Слободу не допускались машины, но ездили брички. На бричке домчались до набережной. Там сели в «Казачьем курене».
Внутри было сыро и мрачно, хотя и горел свет, и топился камин — из темноты на них вдруг кинулся всклокоченный желтобородый старик и как закричал Гортову в ухо: «Сударь! Сударь!», — так весело, что Гортов едва удержался, чтобы не сбежать от него на улицу.
— Чего изволите, сударь!? — старик сиял всеми излучинами лица.
«Морсу!», — хрипло откликнулся Гортов и больше ничего не смог заказать, хотя не ел сутки. За Шереметом радостный дед записал страницу.
Они помолчали, побросав друг в друга внимательных взглядов. Шеремет всегда был очень худой, весь какой-то непрочно сложенный, но глаза — будто привинченные на стальных шурупах.
— Хорошо выглядишь. Что значит на свежем воздухе, — добродушно сказал Шеремет, откидываясь на стуле и стуча по айфону пальцами.
Гортов отвернулся в окно. Колыхались березки, тоненькие, больные, очевидно, хирургически пересаженные сюда из леса. За оградой виднелся причал. В черной Москве-реке удил старый и крепкий, как камень, рыбак. Он сидел, подложив грязный плед, на мраморе. В ногах у него было пиво, а губы от пива были оранжевые. Гортов машинально отер свои.